Одна маленькая ошибка
Тебе было всего семь часов, когда мама положила тебя – розовую и орущую – мне на руки. Ты была такая маленькая. Я провела пальцем по твоей мягкой щечке, и ты перестала плакать и начала издавать довольные булькающие звуки. Это мое самое первое по-настоящему яркое воспоминание из детства. Как будто и моя жизнь началась в тот день, когда родилась ты.
Пока мы ехали домой, я все думала о тебе. Не успели мы переступить порог, а я уже решила, что переименую Кимберли в Элоди. Я каждую ночи брала игрушку в постель и засыпала, поглаживая шелковистые ушки, напоминавшие мне твою мягкую щечку.
А я ведь никогда не рассказывала тебе об этом, да? Интересно, почему. Но было бы странно рассказывать что‐нибудь такое за воскресным обедом у мамы с папой, согласись? Кто рассказывает душещипательные истории, набив рот картошкой? Все время кажется, что подходящее время наступит когда‐нибудь потом.
Очередной вечер, очередное письмо, очередная семейная вечеринка, очередная передышка в тишине на кухне.
Как бы то ни было, гораздо легче записывать мысли сейчас, не зная наверняка, прочитаешь ли ты когда‐нибудь эти строчки, чем говорить начистоту прямо в лицо. Я начинаю понимать, почему ты так любишь писать. Действительно, ощущаешь некое облегчение, выпуская из головы бурлящие эмоции, перекладывая их в другое место. Когда пишешь, можно говорить все, что хочется, и так, как хочется, и никто тебя не осудит. Можно записать все самые мрачные мысли прямо на листе, а потом сжечь его, и никто ничего не узнает. Никогда раньше не ощущала такой свободы.
Я сегодня навещала родителей и опять поехала мимо твоего дома. Под полицейской ленточкой виднелись десятки букетов и открыток – может, от друзей и близких или от прохожих, не знаю, но мне вспомнились фонарные столбы возле автотрасс, завешанные венками и свечками в память об очередном разбившемся водителе. Я даже остановилась, чтобы отогнать наваждение. Десятки людей, выпускавших тогда с нами фонарики в парке, выложили видео с мероприятия, еще больше народу засняло, как папа вместе с полицейскими под прикрытием гонятся за подозреваемым. Твоя пропажа привлекает все больше внимания. И это хорошо. Значит, мы все ближе к тому, чтобы тебя найти… но найти какой? В каком состоянии? От всех этих букетов возникает ощущение, что ты умерла, Элоди. Ты умерла?
Вероятнее всего, умерла.У родителей дома цветов и открыток обнаруживается еще больше. Мама сложила все конверты на кофейном столике. Я потянулась взять один, но она тут же выхватила его у меня из рук, едва не разлив чай.
– Это не тебе, Ада, – укоризненно сказала она. – Это для Элоди. Она непременно захочет прочитать письма, когда вернется из своего отпуска.
Папа молча встал с дивана и вышел из комнаты, так и не сделав ни глотка чая. Мама даже не вздрогнула, когда он захлопнул за собой дверь чуть громче, чем следовало бы.
Мне кажется, если она не перестанет бредить, он подаст на развод.Я уставилась на маму, впервые за всю взрослую жизнь ощутив себя маленькой испуганной девочкой, гадающей, куда звонить, если у родителей крыша поехала.
– Мам, – мягко начала я, – ты же знаешь, что Элоди не в отпуске.
Она тут же вздернула подбородок, как делает каждый раз, когда собирается защищаться, – как в тот раз, когда ее подружка связала нам на Рождество колючие, тошнотно-зеленые свитера, а мы отказались их надевать.
– Вспомни, что творилось у нее в спальне, когда мы пришли… кровь, осколки, – продолжила я. Мама зажмурилась и, кажется, еще бы и уши зажала, будь у нее руки свободны. – Если бы Элоди уехала в отпуск, то уж сегодня‐то обязательно позвонила бы, у нее же день рождения.
– Я знаю, что у нее день рождения. – Мама резко открыла глаза. – Это я была в роддоме. Это я мучилась схватками одиннадцать часов. Я знаю, что сегодня ее чертов день рождения. Думаешь, я забыла?
Я напряглась. Тут уж не до деликатности, Эл: я оказалась нос к носу с ядерным реактором, готовым рвануть от малейшей ошибки.
– Следователи стараются ее отыскать, но им нужна твоя помощь. И твоя, и папина. Если вы согласитесь поговорить с журналистами, если мы всем расскажем историю Элоди, то у нас будет куда больше шансов вернуть ее домой.
– «Ее историю», – раздраженно передразнивает мама. – А что у нее за история такая? Кто‐нибудь знает?
Я, не удержавшись, вздохнула. Какая же она… невыносимая.
Мама шваркнула чашку на столик, чай плеснул через край, забрызгав твои открытки.
Которые ты так никогда и не прочитаешь, если умерла.– Нечего мне тут вздыхать, Адалин! – рявкнула мама. – Это тебе не очередное гребаное мероприятие, чтобы ты командовала!
Я ушам своим не поверила. Мама никогда не ругается. Меня так ошарашили ее выражения, что я даже не заметила, когда она успела встать.
– Ты не понимаешь, что это такое. Да и где тебе понять? У тебя нет детей. Ты не мать.
«Ты не мать».
Как у нее язык повернулся?
Не мать. Значит, не важна. Не достойна. Вот что мама имела в виду. А ведь она знает. Прекрасно знает, что у меня была ложная беременность. Она знает, как давно и тщетно мы с Итаном пытаемся завести ребенка. И не верится, что она могла такое сказать.
– Так, мне пора идти. – Я встала.
Мама не стала меня удерживать. И я уехала как можно скорее.
Чтобы отвлечься от боли и гнева, кипящих внутри, я затеяла уборку, врубив на полную громкость первый альбом Бритни Спирс, потому что невозможно грустить под подростковую попсу.
Итан в тот день снова задержался на работе и приехал чуть ли не в девять вечера. Меня поражает его умение стаскивать пиджак и ботинки, ни на секунду не отвлекаясь от телефона. А еще меня поражает, как он умудряется пропускать все мои сообщения, если постоянно смотрит на экран.
– Ужин остыл, так что я его в духовку поставила. Снова.
– Спасибо, дорогая, – откликнулся Итан, не обратив внимания на мой тон.
Я села за стол, глядя, как муж доедает ужин, давно потерявший всякий вкус. Мы не разговаривали – Итан листал сообщения на экране телефона, а я сидела и ждала, пока он соизволит оторваться от мобильного. Много лет назад, в самом начале отношений, мы бы пошли ужинать в бар или ресторан, и телефоны наши валялись бы где‐нибудь на дне сумки или далеко в кармане, совершенно позабытые. Мы бы болтали до самого закрытия, пока отчаявшиеся официанты не погнали бы нас пинками. Опьяненные серотонином, мы бы посмеивались над женатыми парочками, которые сидят в тишине, давно растеряв всякую охоту разговаривать, и обещали друг другу, что никогда такими не станем. Так что произошло теперь – нас настигла карма или это просто удел всех женатых?
Наконец Итан поднял голову:
– У тебя овуляция наступила?
Я так увлеклась воспоминаниями, что не сразу поняла, о чем он спрашивает.
– Понятия не имею.
– Мой календарь утверждает, что у тебя должна быть овуляция. Ты проверяла?
– Нет, – озадаченно ответила я.
– А почему? – Он раздраженно нахмурился. – Уж ты‐то должна за этим следить в первую очередь, Ада. Доктор же говорила.
– Я помню, о чем она говорила, но у меня сейчас есть проблемы поважнее, чем цервикальная слизь, – огрызнулась я. – Из головы вылетело.
Сразу после твоей пропажи Итан стал очень заботливым – отменял встречи, брал отгулы. Я не настолько легкомысленная и понимаю, что его работа очень важна, что именно она помогает нам сохранить над головами роскошную крышу с солнечными панелями, и я знала, что мужу в конце концов придется вернуться к привычному графику. Но я надеялась, что перерыв продлится чуть дольше. После того как Итан не приехал запускать фонарики, у нас состоялся весьма напряженный разговор, и он сказал мне тогда: «Мир не рухнул, Ада. Элоди не вернется домой только потому, что мы запустили в небо несколько дешевых фонариков и забыли о себе».
Я никому не жаловалось: ни маме, ни даже Руби, ни друзьям. Потому что я хочу, чтобы все любили Итана, чтобы наша пара всем нравилась, а значит, нужно говорить о муже только хорошее. Он, конечно, извинился потом за фразу про фонарики, но все равно продолжал напирать на то, что нужно жить по-прежнему. «Порядок должен быть, – сказал он тогда. – Стабильность».